Я позвонила Евгению Павловичу Леонову с просьбой об интервью, а он скучным голосом сказал: «…болею… уезжаю…» Я уже хотела попрощаться, но он спросил: «А какой направленности ваша газета?» Это был ноябрь 1993-го. Мы выходили всего полгода. В октябре расстреляли парламент. Страна раскололась: кто-то за Ельцина, кто-то за Руцкого с Хасбулатовым. А у нас была своя линия, как мы тогда говорили: «Не за тех и не за этих, а за нормальных людей». «Ой, это очень интересно! — воскликнул Леонов. И спросил: — А откуда вы взялись?» Я сказала: «Команда, ушедшая из «Комсомольской правды». «Так я о вас слышал, еще переживал, как же это вы совсем в никуда…» А когда узнал, что политические события в стране у нас обсуждают Винни-Пух и Пятачок, так возрадовался, что закричал: «Давайте встречаться! Срочно!»
Первое, что сказал в интервью: «В искусство я вполз».
Я рассмеялась, а он закивал головой: «Правда, правда! Слушайте, как это было. В школе играл в драмкружке. Но просто так. Был смешным, все хохотали. Однако актером вовсе не мечтал стать. Когда началась война, мне было четырнадцать. Я пошел работать на авиационный завод. Во время войны там вся моя семья работала: папа — инженером, мама — табельщицей, старший брат Николай — копировальщиком, а я — учеником токаря. Поступил в авиационный техникум и проучился там три года.
Так вот: про искусство. В войну я, весь из себя такой рабочий пятнадцатилетний паренек, токаришка, попал во МХАТ и перед самой эвакуацией театра успел посмотреть «Три сестры». Это было необыкновенно здорово… Ты соединялся с ними, этими тремя сестрами, они тебе становились родными, ты хотел им помочь уехать из этого города, где они существовали, в другую, прекрасную жизнь, которая для них была связана с Москвой…
Короче, в 1943 году я ухожу с третьего курса авиационного техникума и поступаю в Московскую театральную студию, на драматическое отделение. В комиссии сидят актриса Екатерина Михайловна Шереметева, Ростислав Данилович Захаров, Андрей Александрович Гончаров и еще человек двадцать пять. Я читаю Чехова, Зощенко… Гробовое молчание. Когда я то же самое читал в техникуме с эстрады — все хохотали. Шереметева, интеллигентнейшая женщина, осторожно спрашивает: «А еще что-нибудь у вас есть?» Я понял, что дела мои совсем плохи… Говорю: «Да так! Я тут для себя выучил один стишок». — «Стишок? Чей?» — переспросила Шереметева. «Блока». «У Блока стишков нет», — сказала она строго. Но прочитать позволила.
На мне пиджак, перелицованный с плеч брата, нелепая очень фигура, я неуклюжий, маленький, такой же, как сейчас, только не лысый. Война еще идет, холодно, голодно, я прибежал с завода, от токарного станка, и мечтаю о театре, и читаю «В ресторане» Блока, и хочу в искусство, в искусство…
Я побелел, интуитивно чувствую: тут такая любовь, в этом стихотворении, такая серьезная страсть, и я роковой мужчина, невыносимо красивый… «Я сидел в переполненном зале…» Вижу: комиссии за столом нет. Все попадали под стол. От смеха. Но меня уже не остановить. «…намеренно резко ты сказала: «И этот влюблен!» Я жизнь свою поставил в тот момент на карту. По меньшей мере — жизнь!
Вдруг боковым взором обнаруживаю, что педагоги вылезают из-под стола, перестают смеяться и смотрят на меня очень внимательно и очень серьезно… Я закончил. Тишина была ответом. Приняли меня в студию по одному этому стихотворению. Освободив от всех экзаменов».
И — смущенно: «Педагоги потом сказали мне, что так прочитать Блока мог только интересный и хороший человек». Улыбнулся: «Вот похвастался! Простите, пожалуйста».
Мы сидим в закутке «Ленкома». За окном — противный мокрый снег. Евгений Павлович кашляет.
Вдруг спрашивает: «А можно я прочту вам это стихотворение Блока все, целиком и полностью? Так, как я его читал тогда, в 1943-м?»
Сначала я тоже от смеха сползаю со стула. А потом перестаю дышать. Все плейбои мира отдыхают. Передо мной — великий трагик, и ужас какой роковой мужчина, и что-то, что-то еще… Осознание своей силы и ограниченности, обреченности, относительности ощущений, чувств, слов, что ли?
В театре понятное своей радостью возбуждение: дают зарплату.
На маленьком журнальном столике перед Леоновым лежат несколько номеров нашей газеты. Это он сам попросил меня принести.
Читает не отрываясь. А потом хватает (за руку, за полу пиджака) пробегающих мимо Захарова, Янковского, Абдулова и так горячо, так искренне, так трогательно говорит: «Подпишись на эту газету! Нет, ты только посмотри, что они тут пишут…» Ни игры, ни притворства, просто участие.
И я сразу тогда подумала: если такие ангелы кидаются тебе навстречу и как-то изначально желают добра — значит, что-то должно получиться…
В 1948 году Леонов пришел работать в Театр имени Станиславского.
«Годы были глухие. «Все молчало на всех языках…» Закрывали театры. Фильмы снимали всего по два в год. Театр Станиславского выпускал вместо спектаклей почтовую бумагу.
Как-то подходит ко мне главный режиссер и говорит: «Вас куда-то приглашали? Кажется, в Театр сатиры? Вы не хотели бы пойти туда поработать?» Даже сейчас обидно вспоминать. Конечно, тот режиссер не предполагал, что я стану приличным актером. Просто хотел меня выпихнуть…
Какая-то во всем царила наглая беспомощность. Какое там об актерах думать, растить…
Позже глаза всё отворачивал, тот режиссер. Он потом работал в Театре Маяковского. Актеры его не любили. Бесславную прожил жизнь. Может, Бог его за меня наказал». И помолчав: «А может, он и не помнил то зло, что мне нанес».
А потом главным режиссером Театра имени Станиславского стал великий Михаил Михайлович Яншин. Сначала он тоже не давал Леонову никаких ролей. Но в 1954 году внезапно назначил на Лариосика в «Днях Турбиных». До этого Лариосика играл сам Яншин.
Яншин никогда прилюдно не хвалил Леонова. Ровно наоборот. Беспощадно критиковал, ругал, иронизировал. Когда публика особенно неистовствовала, хохотала, кричала, радостно реагируя на Лариосика в исполнении Леонова, Яншин морщился: «Что вы из Лариосика оперетту сделали?» И как ни старался Леонов, Яншин одно повторял: «Всё ужасно, ужасно…» Но однажды при Леонове спрашивает Павла Маркова, знаменитого завлита Станиславского: «Ну что, Паша, Леонов? Как он?» А Марков отвечает: «Миша, он уже лучше тебя играет». Яншин такой довольный-довольный, улыбается, но тут же Леонову говорит: «И не подумай даже, что правда…» До самой своей смерти Яншин ругал Леонова, даже выступая по радио ругал. Но родственники Яншина и соседи по дому рассказывали, что Яншин им часто говорил: «Леонов — мой лучший ученик».
Ни одного раза, даже мимоходом Евгений Павлович Леонов не назвал в нашем разговоре работу работой, или ремеслом, или профессией. Только: искусство.
Но то, что он делал, это и было искусством, только искусством, лучшего слова и не подберешь.
29 января 1994 года вечером собирался в театр, уже надел джинсовый костюм, в котором играл Тевье-молочника в «Поминальной молитве». И упал в прихожей. Оторвался тромб.
С 1943 по 1994 год — пятьдесят один год в искусстве. Семьдесят ролей в кино. Семнадцать мультфильмов. (Посреди серьезного разговора неожиданно признается, как в чем-то шкодливом: «Я очень люблю смотреть мультфильмы. Ну это понятно, да? Сам бывал Винни-Пухом».)
Вроде бы много снимался. Но! В шестидесятые годы — восемнадцать фильмов, в семидесятые — двадцать шесть, в восьмидесятые — восемь, в девяностые — четыре…
А в театре за всю жизнь — девять ролей! За двадцать лет в «Ленкоме» — всего четыре роли.
Я ему что-то говорю, говорю восхищенное про то, какой он актер, и аж зажмурилась: сейчас прервет, отругает, достали, наверное, все комплиментами, открываю глаза, а он улыбается и простодушно спрашивает: «А вы всё это напишете? Правда? Ой, хорошо было бы… Может, Захаров прочтет и роль новую даст…»
При всем своем очень щепетильно-взыскательном отношении к искусству — любые попытки пафоса пресекал. Может, кстати, именно из-за щепетильности.
«Знаете, меня часто спрашивают о моей теме в искусстве. А я отвечаю: тема связана с моей мамой. Это она наградила меня лицом круглым и добрым». И через паузу уточняет: «Вернее, добродушным».
Прежде чем спросить его об операции на сердце в Германии, долго извиняюсь: может быть, не хочется вспоминать, неприятно, но он доверительно говорит: «Да, конечно, расскажу всё, открыто, не таясь…»
«На гастролях в Германии за четыре дня — пять спектаклей… Стало плохо. Повезли к врачу. Вышел из машины и упал.
Выяснилось: меня схватил инфаркт, сильный, мощный, разорвалось что-то внутри сердца. Клиническая смерть…
Подтащили к приборам, подключили. Работает вроде сердце. Сняли приборы. А у меня — второй инфаркт».
Улыбнулся: «Но я все-таки не загнулся». И — дальше: «Разрезали грудь, разрезали ногу, вытащили вену, настригли, пришили… Сыну сказали: «Разговаривай с ним, зови его, услышит тебя — вернется…» Сын разговаривал, звал, все двадцать восемь дней, покуда я неизвестно где блуждал, — ну вот я и вернулся…
Я мог бы сегодня уже не работать. А я работаю. Потому что мне это интересно — работать. Живу. Как и все. Может, только капельку получше».
Деньги за очень дорогую операцию на сердце немецкие врачи категорически брать отказались. Сказали, что видели Леонова в фильме «Белорусский вокзал».
«Неправильно, что для нас теперь и 9 Мая — уже не 9 Мая. Может, мы опомнимся, когда фронтовиков останется совсем мало? И тогда скажем им: «Ну, товарищи оставшиеся, вы теперь у нас штучные, мы вас любим…»
Я считаю, что эти люди, фронтовики, сумели подняться на такую нравственную высоту… И они же нам оттуда сказали: «Люди! Мы умираем! Умерло нас очень много, но хоть вы работайте не вполруки и живите не вполсилы».
Но и это-то мы не всегда делаем».
В 1993-м, кажется, году один журналист сказал в телевизоре: «Ну кто такой Жириновский? Клоун, Леонов…»
Евгений Павлович расстроился так, что чуть не умер.
Не из-за того, что клоуном обозвали. А из-за того, что — в вульгарно-политическом смысле, а не в высоком. Он очень чистый, неиспорченный был человек. И к искусству, в том числе и комическому, относился с величайшей серьезностью.
Комизм по определению условнее, чем трагизм, ребенок рождается плачущим, и его еще нужно научить улыбаться, и лучше Евгения Павловича Леонова тут не было учителя. А его учитель Андрей Александрович Гончаров так сказал: «Евгений Леонов был великим русским комиком. А знаете, что такое русский комик? Это обязательно, непременно — еще и трагик, в нем должна быть романтическая слеза, звучать интонация трагедии».
Кстати, и собственно политикой Леонов очень даже интересовался.
«В позапрошлом году (в 1991-м. — З.Е.) выписал кипу газет, и все читал, сопоставлял, не для того, чтобы заняться политикой, — просто хотелось найти истину. Но увидел: опять нам говорят похожие слова. Вроде бы немножко разные, но своей стертостью похожие на те, что были вчера. Мне лично кажется, что сама по себе политика — дело чистое. А вот насчет людей, которые ее делают, — тут надо разговаривать. Я же зрячий и вижу: всё крутится вокруг карьеры этих людей. Это так всё читается… Я просто актер. Но я всё это вижу. И лица депутатские, и уровень их разговоров…»
Видел бы он депутатские лица теперешнего разлива и уровень их разговоров…
Уходя из «Ленкома», обращаю внимание: на доске объявлений — вырезки из газет и журналов разных лет давности, почти обо всех актерах, а о Леонове — не нашла. После выхода номера мстительно вырезаю свое интервью, захватываю кнопочки — и в театр… А вахтерша, улыбаясь, говорит: «Вы — автор? А мы уже все прочитали… Саша Абдулов где-то вашу газету нарыл. Прибежал, как и вы, — с кнопочками, повесил…»
Кто такие актеры? Люди, которые учат чужие тексты. И играют людей. А Леонов людей не играл. И человека не играл. Он играл то, что смотрит на человека. Внутренний пейзаж, горизонт, перспективу. Он и сам был этим внутренним пейзажем, горизонтом, перспективой.
Он играл природу человеческую. Так художник вставляет в картину человеческую фигурку, чтобы масштаб всего подчеркнуть: и реки, и леса, и ландшафта.
Леонов был масштабом человека-страны.
Мы смотрели на него и понимали: быть свободным и духовным, быть человеком чести и идеала — это нормально и весело.
Он подарил нам шестьдесят семь лет своей жизни, чтобы мы знали: гении бывают только живыми.